Human history is in essence a history of ideas.

Герберт Уэллс. Очерки истории цивилизации

Как-то незаметно случилось следующее: литературные журналы полюбили литературу смутную и невнятную, и на заседаниях редколлегий повелось спорить о ней без конца, возводить дворцы из теорий, а затем отправлять в набор номер, который впору рассылать сразу с аминазином. В те времена я владел типографией в Генуе (небольшое мое производство ютилось в старом порту, в подвале, выкупленном у швейного объединения), печатал спортивную газету для лигурийского комитета по французскому боксу и франкмасонские брошюры, но зачитывался притчами Кальвино и фантазиями Леви и мечтал вернуть итальянскую литературу в семидесятые (тогда вместо приветствия спрашивали, кто что думает о только вышедших «Мотетах», и в каждой комнате общежития на улице Парини висел Данте под красным плащом и в лаврах). Было у меня много товарищей, всех нас сплюнул факультет языков и литературы в тот год, когда «Четыре девочки Визельбергер» взяли премию Стрега, но больше остальных я любил Джанни Молекулу за его стихи, которые он писал со скоростью ягуара и печатал в университетской газете. Я и сам писал, но то были рассказы, а не стихи, большей частью научная фантастика, хотя, случалось, вдохновлялся видом в окне или нечаянной встречей – такие мои заметки Джанни называл «мелочной прозой». Я пытался печататься в журналах, но публиковать меня стали лишь в молодежной газете с рецензиями на кинофильмы и книги, и я достаточно быстро попрощался с идеей стать писателем, в то время как Джанни Молекула неустанно писал в редакции по всей Италии (и даже однажды в литературную газету Ниццы, выходившую на итальянском). Опубликовали его лишь раз в журнале «Читающая женщина», издававшемся феминистическим движением Феррары, и то были восемь строк из раннего, названные «Молекулой», – те самые, в которых мы в свое время отыскали ему прозвище.

И вот однажды Джанни пришел ко мне в типографию со свежим номером «Мондоперайо» и объявил, что всему этому должно положить конец. Сперва я подумал, что он решил образумиться и покончить с профессией поэта (лишь бы не способом Павезе), но тут Джанни взялся поносить всю редакторскую породу, и в какие-то полтора часа я сумел понять его замечательный план. Тогда мне пришлось не спать две ночи, допечатывая и сшивая шестьсот шестьдесят копий Исправленного шотландского устава (спасение итальянской литературы – дело первостепенное, но кто захочет ссориться с генуэзской ложей), а в четверг Джанни принес мне стопку рукописей, которые два дня вызволял из утиля редакций по всей Ривьере, и третью бессонную ночь я провел за чтением отвергнутых журналами опусов. Утром пятницы, пока я готовил печатные формы, Джанни звонил четырем авторам, поздравляя их с публикацией в пилотном выпуске многообещающей литературной газеты, которую он скромно нарек «Молекулой», но прежде тех четырех счастливчиков к печати были утверждены молекулярные стихи и мелочная проза.

Первыми читателями «Молекулы» стали наши товарищи, случилось это незадолго до Рождества в пивной на Карикаменто. Какое-то время они дружно распекали редакции за болезненную страсть к литературной невнятице, но потом наступила наша очередь, и первым делом Джанни отсоветовали писать стихи. Пока он шумно доказывал, что творения его превосходны, кто-то предложил продолжить поиск юных дарований в Риме или Милане: так началась моя переписка со столичными журналами. Спустя месяц я сидел в душной комнате, которую в редакции «Новых аргументов» ласково называли «кладбищем», и просматривал отвергнутые рукописи. (Джанни тем временем обрабатывал аналогичное «кладбище» миланской «Альфабеты», намереваясь следом ехать в Феррару: думается, не столько ради общего дела, сколько в надежде быть еще раз опубликованным феминистками.). Все началось в тот день, 28 января 1986 года, началось с большого конверта из мелованной бумаги – ни слова об отправителе, лишь косо наклеенная марка и две торопливые, неразборчивые строчки (и кто разгадал в них адрес редакции?).

Внутри была рукопись.

Вряд ли редактор осилил и первый абзац: говоря по правде, текст и не был толком разделен на абзацы. Рукопись, озаглавленная шифром из букв и цифр, представляла из себя небрежные каракули, изобиловала латинизмами, целые страницы ее были написаны на gergo giudaico-italiano, кое-где встречались небольшие схематические рисунки, разобрать которые было невозможно. Я пересчитал листы (их было тридцать шесть), еще раз пробежал их глазами в поисках имени автора или хоть сколько-нибудь читаемых строк, а потом спросил себя, зачем я трачу время на эту бессмыслицу. В тот вечер мой улов составили три достойных рассказа и чудный венок сонетов, о чем я сообщил Джанни по телефону: он хвастался поэмой в стиле «Неистового Роланда» и собирался следующим вечером быть уже в Ферраре. Прежде чем отключиться, я рассказал ему о загадочной рукописи, написанной неизвестным, и он был искренне удивлен, что подобная муть не ушла в печать. Мы посмеялись, я положил трубку и в то же мгновение заметил конверт из мелованной бумаги, выглядывающий из моего портфеля.

Конечно, тот факт, что три достойных рассказа и чудный венок сонетов по-прежнему пылились на «кладбище», в то время как тридцать шесть страниц, сплошь покрытые чернильными змейками строк, лежали на письменном столе номера с видом на Пантеон, легко можно было объяснить тусклым светом галогенной лампы в редакции «Новых аргументов» или усталостью, но мне отчего-то стало не по себе при виде этого хаоса из латыни, безумных рисунков и семитского письма. Я обратил внимание (не мог не обратить) на бумагу: carta da scrivere, пожалуй, класс «А», белизна 98%, плотная – наверняка фабрианская, я заказывал похожую в «Elle Erre» для печатной машинки или черчения. Высокого качества был и конверт размера C4 (я сам пользовался подобными, возил из миланского «Бонвини»); голубоватая марка серии «Italia Turrita» с символическим изображением Италии в башенной короне, взятым с сиракузского медальона, – такую в ту пору клеили на каждый второй конверт. Конечно, скомканные строчки адреса (написан черной перьевой ручкой типа M, как и сама рукопись) давали некоторое представление о содержании конверта, но, должно быть, редактор «Новых аргументов», распаковавший рукопись, все равно вздрогнул: было в этих змеящихся строчках нечто жуткое.

И вот еще: нигде на конверте не было штемпельного оттиска, но тогда я этого не заметил. Это вспомнилось мне много позже, когда уже не существовало ни конверта, ни самой рукописи, но об этом потом.

Все башенные часы в Риме били полночь, а я все сидел, рассматривая под настольной лампой покрытые буквами страницы. Текст рукописи был определенно написан слева направо (это можно было понять, не всматриваясь в строчки: правое поле было слегка рваным), однако отсутствовала какая-либо пунктуация, более того, порой попадались десятки знакомых слов на итальянском или латыни, слившиеся воедино без пробелов в последовательности, лишенной всякого смысла, поражавшие беспорядком прописных и строчных букв. Отсутствовала нумерация страниц: я условно считал за первую ту, которая начиналась чем-то наподобие заглавия, но уверенности не было. Можно было худо-бедно понять фрагмент на итальянском о некоей крепости на холме (рядом неровный рисунок – восьмиугольник, на каждом его углу еще по восьмиугольнику: может быть, план?), а поверхностное знание латыни – спасибо моей alma mater – позволило разобрать отрывок, где всякое слово было утроено: перечислялись все племена, сколько их жило в Италийских землях. Я не понимал еврейской письменности, однако мог отличить ее от неведомого мне языка, которым были написаны некоторые строки: неизвестный алфавит, напоминавший одновременно деванагари и арабицу – нигде не встречал я такого письма, но то мог быть буквенный шифр или же искусственный язык (если, конечно, вся рукопись не была сплошною глоссолалией, в пользу чего свидетельствовала неустойчивость почерка, свойственная тому, кто не понимает, что пишет).

Той ночью я почти не спал.

Уснул под утро прямо за письменным столом: в какой-то момент все слова, начертанные латиницей и еврейскими буквами, смешались, строки выстроились спиралью, и я без сил упал головою в страницы, видя сон, в котором чернила каплями отрываются от бумаги и сквозь черепную кость наполняют мой разум. Я проснулся в поту, часы показывали восемь утра: я обещался в девять быть в редакции «Мондоперайо», а до того нужно было заглянуть в «Новые аргументы», забрать забытые рассказы и венок сонетов, но, вместо того, чтобы собираться, я, словно в бреду, начал перебирать страницы рукописи, разлетевшиеся по столу. Я нашел первый лист, глянул на заглавие, еще пару часов назад представлявшееся мне бессмысленным набором символов, и прочел:

В ШЕСТИ ГОДАХ ОТ ДОМА

Тут же вспомнился сон, и я провел рукой по волосам, ожидая, что на ладони останутся чернильные следы: что-то случилось со мной, что-то переменилось во мне за эти два часа забытья. Я смотрел в первые строчки рукописи и будто видел за невнятными буквами некий смысл: может, это свидетельство моего писательского бессилия (видно, удел мой – мелочная проза), но описать то, что происходило в моей голове, кажется невозможным. Я читал эти строчки совсем не так, как каждый из нас читает книгу или письмо, позволяя глазам скользить сквозь совокупность символов, знаков и пробелов, слово за словом заставляя текст говорить. Я видел нагромождение букв, видел разом черное пятно текста, я не смог бы прочитать вслух ни единого предложения, потому что не знал, где искать начало у этих строк, в какую сторону они бегут – да что там, я не смог бы произнести и слога: я лишь видел неясные картины, рождаемые этой чернильной вязью, – остров из стекла в ледяной воде озера, ветер в почерневших мельницах, следы молитв в полу часовни из желтого песчаника, вулкан, поросший красной травой, – я видел все это сразу, в один момент времени, пока не отвел взгляд от исписанных страниц.

То было лишь мгновенье, но и Богу не дано не бывшим сделать то, что было сделано.

Джанни выписался из миланской гостиницы (об этом мне сказал портье, когда я просил перенаправить меня на его номер) и, думается, был уже на полпути к Ферраре. Но все это было не важно: положив трубку, я позабыл, куда и зачем звонил, мысли мои путались. Вдруг на секунду вспомнились редакции и ждавшие меня в них рукописи, я даже схватился за телефон, набрал «Новые аргументы», и, скомкано представившись, предупредил, что задерживаюсь. Из трубки прошипели, мол, виделись со мной вчера, и сегодня не ждут: тогда я осознал, что никто в редакции не знает о позабытых мною рассказах и сонетах, стал было объяснять, но замолчал на полуслове, не помня, с чего начал и к чему вел. Трубку я выронил (она заметалась маятником вдоль стены, mi scusi, la sento molto male), лег на кровать (la linea è disturbata, non sento niente) и задумался (riattacco!).

(Гудки.)

Должно быть, найти причину моего нахождения в этом номере с видом на Пантеон, объяснить себе смысл телефонных звонков и коротких гудков, которыми сыпала трубка, вспомнить Джанни и пилотный выпуск «Молекулы», – все это было несложно: стоило лишь захотеть. Однако не хотелось: меня захватила череда образов, прочитанных (не иначе) мною на страницах рукописи, которые в то самое мгновение ветер (откуда? окна закрыты) одну за другой поднимал к потолочному светильнику и приносил мне в руки. Я снова и снова вглядывался в первый фрагмент, единственный, в коем видел я смысл, и вместе с тем лишенный смысла совсем. Этот словесный беспорядок в какой-то воспаленной области моего сознания оборачивался историей поиска, рассказом о человеке, что отправился в долгий путь, ведомый некой целью, разглядеть которую в первых строках рукописи я никак не мог, но словно проникся ею.

Так начались мои скитания: по Италии и по чернильным лабиринтам строк, овладевавших мною с каждым днем все больше.

Я ощущал в себе желание постичь ту невидимую цель, что вела неизвестного мне автора сквозь страницы, испещренные символами: это желание переполняло меня, однако ни на секунду не сомневался я в том, что родилось оно за пределами моего сознания, проникло в меня извне, я чувствовал внизу живота его сухое семечко, которому суждено было вырасти в черное безжизненное дерево, разрывающее мне легкие и печень. Первые отрывки этой истории отчаянно звали меня в путь, но не давали мне ориентира: я забыл обо всех на свете сонетах, пилотных выпусках и даже о Джанни Молекуле и провел все утро в библиотеке Валличеллиана, пытаясь вымолить хоть какую-то зацепку у хаоса букв и цифр, но нашел лишь схему на развороте «Architectvra Militaris Moderna», посвященном эволюции фортификационных форм – идеальный восьмиугольник крепости и восемь башен по углам. По нутру моему растеклось теплом нечто вроде вспоминания, и следом я выбежал из библиотеки и заметался в переулках в поисках вокзала.

Уже в поезде до Бари оказалось, что пониманию моему открылись еще несколько строк, рождавших новые образы: поросший водорослями Спаситель, протянувший каменные ладони из бездны, богомерзкие иконы, скрытые под слоем серы, души без тел и тела, лишенные душ. Позже, когда я стоял во внутреннем дворе крепости, разглядывая просторы Апулии в арочном окне, в небе загорелась ровной октаграммой первая звезда – знамение Иштар и Богоматери, вифлеемская странница: серебряный луч ее ударил в восьмиугольный фонтан, и в отражении, пленкой затянувшем воду, я увидел путь, пробежавший сквозь долины и подземные коридоры, через тысячи тысяч мостов и вброд по пояс в речном песке. Я последовал за чернильной тьмой и звездным сиянием: седая община евреев в Ливорно по книгам, что в руках обращались в прах, слово за словом учила меня языку баджито, приютив меня на долгие месяцы. И вот с гор спустилась весна, и в первый день мая я вышел в сады, цветущие по всей Тоскане, одетый в длинный капот, с дорожной сумой на перевязи. И всюду передо мною стелились знаки и символы, чернильной лентой указывая мне путь.

Я отдал свой левый глаз за победу рыжего жеребца в июльских скачках на сиенской Пьяцца-дель-Кампо; ставка моя сыграла, и глаз мой спорщики нехотя вернули: отныне ничего не видел он вблизи, но глядел сколь угодно вдаль, не связанный горизонтами. В безжалостную ноябрьскую бурю я спускался в каньоны близ Сорренто, поросшие мхами и развалинами домов: в окнах их горели огни давно ушедших времен, но напрасно взывал я к душам умерших, навечно позабывшим все человеческие языки. У гранитной скалы среди болотистого берега всю зиму, точно муравей, я собирал сухолом и осколки раковин, строя лодку, чтобы плыть до Сардинии. Полгода терзало меня гибельное море, однако душа моя пребывала в спокойствии: все повторялось, и безмолвный вал уже носил однажды неизвестного мне странника на самодельном плоту, оставившего о том две волнистых строчки на латыни, пахнущие солью и древностью. В каменной башне, что стояла над сардинской долиной еще в Век Бронзы, я повстречал нагую женщину, творившую жуткий ритуал кинжалом-полумесяцем. Я спрашивал ее, видела ли она странника, что был здесь до меня, скитальца в еврейском платье, выбеленном морем.

– Две тысячи лет до прихода Галилеянина и две тысячи лет после сидела я в этой башне и не видела ни одного сына человеческого, кроме тебя, – сказала мне женщина на языке этрусков.

Порой случалось со мною то, о чем молчали чернильные строки, но проходило время, пониманию моему открывались новые и новые фрагменты, и я неизбежно находил описание случившегося в рукописи, снова и снова убеждаясь, что путь мой повторяет путь скитальца, ведомого некой целью. Цель же эта спустя годы все еще оставалась загадкой: именно ей посвящались отрывки, записанные неизвестным мне алфавитом, похожим на смесь арабского письма с индийским, и я строил бесконечные теории, пытаясь угадать в нем тайный шифр.

Я поднимался под облака и спускался к земному ядру, и нет в Италии города, где бы я не украл куска мяса и не выклянчил крынки молока. Тело мое покрылось, как чешуею, струпьями, борода отросла до пояса и спуталась, в лохмотьях моего капота поселились полевые мыши, а в дорожной суме свила гнездо синешейка. Спустя шесть лет от начала моих странствий вечером в сочельник я пришел в город, название которого уже не помнил, прошел по улицам, что были мне уже незнакомы, увидел навсегда забытых людей в неизвестной мне пивной на площади, одетой в пальмы, тусклые фонари и серые плиты. Чернильная вязь привела меня к фабричному зданию в порту, и сквозь маленькое окошко у самой земли я пробрался в подвал, где воздух был сухим и пыльным. Меня окружили машины, ни одна из которых не казалась мне знакомой, но здесь, в этой комнате, должен был окончиться мой путь, и здесь должна была открыться мне цель этого пути – последняя из тайн загадочной рукописи. Я уселся прямо на полу, одну за другой листая страницы (рукопись к тому моменту совсем обветшала, а конверт утонул в Гаэтанском заливе), но ничего не происходило, а шифрованный алфавит все щетинился своими неведомыми буквами. Я просидел так всю ночь.

И тут взошло солнце.

Комната, вырванная из темноты солнечным светом, показалась мне знакомой, и в тот момент, когда я окончательно узнал ее, мне открылся код, которым зашифрована была цель шести лет, проведенных вдали от дома. Ликуя, я начал переводить недоступные ранее фрагменты, но с каждой строчкой понимал, что буквенный шифр переводится на еще один неземной язык, и загадка, мучившая меня все эти годы, замыкается в себе, не предоставляя никакой возможности для открытия тайны.

Тогда меня поразило безумие: я схватил полуистлевшие страницы, бросил их в печь-буржуйку, чиркнул спичкой, и в секунды пламя уничтожило рукопись, найденную мною шесть лет назад на «кладбище» «Новых Аргументов». Вспомнив о том вечере в редакции, когда впервые увидел эти дьявольские строчки, я начал проклинать все разом римские литературные журналы, а потом открыл ящик стола, стоявшего в углу комнаты, схватил стопку белых листов, нашел ручку и сел писать письмо «Новым аргументам», в котором намеревался обвинить редколлегию во всех неудачах, что постигли меня в жизни. Я писал шесть дней неистово, не прерываясь ни на секунду, по углам страниц рисуя схемы путешествий: на кончике моего пера смешались все языки и все события минувших шести лет. И вот письмо в тридцать шесть страниц было дописано: я нашел в столе конверт из мелованной бумаги и голубоватую марку, смочил ее и наклеил как попало, потом торопливо написал под ней адрес редакции в две строчки и выбежал на улицу. Я пробежал два квартала, нашел красный почтовый ящик на улице Фонтанов и протиснул свое письмо в узкую его щель.

Перейдя дорогу, я вспомнил, что не написал на конверте адреса обратной связи (а значит, редколлегия не сможет прислать мне свои глубочайшие извинения и чертову годовую подписку!). Пришлось вернуться к почтовому ящику, вот только никакого письма в нем уже не было.

 

Комментарий ко второму номеру газеты «Молекула»

После публикации данного рассказа в первом номере литературной газеты «Молекула» я получил много писем, в которых реальность событий, описанных мною, ставилась под сомнение: в первую очередь, моим адресантам кажется едва ли возможным, чтобы человек, скитавшийся шесть лет по Италии и окончательно потерявший под конец сих скитаний рассудок, мог после написать такую складную историю. Уверяю моих читателей, что на сегодняшний день здоровье мое в полном порядке, мы с синьором Джанни Джулиано готовим к печати третий номер «Молекулы», а история моих приключений пользуется неизменным успехом в пивной на Карикаменто. Умственное помешательство мое было временным, и сейчас лишь одно обстоятельство тревожит мой разум.

Как вам, должно быть, известно, редакция «Новых аргументов» еще в 1986 году переехала на виа Маргутта, в связи с чем письмо мое вряд ли достигло адресата. Если вы что-нибудь знаете о белом конверте из мелованной бумаги с маркой из серии «Italia Turrita», пожалуйста, напишите нам в редакцию.

5.00

Другие публикации автора

0 975

0 444

0 627

Комментариев нет

Ответить